Через неделю дошли они до нужного села, и Матвей Кузьмич купил себе корову – крупную и ладную. Переночевали, а наутро в воскресенье, когда народу на колхозном рынке бывало больше всего, попали они с дедом в энкавэдэшную облаву. Автоматчики оцепили рынок и фильтровали народ по одному; дело это было обычное, дезертиров и уклоняющихся от призыва бродило по стране немало. Деда, разумеется, отпустили, а Вовку задержали. Полных лет ему тогда было шестнадцать, документов с собою никаких, на слово верить не хотели ни в какую, хотя у Вовки в ту пору и пушок над губой толком еще не пробился. Но дед Матвей Кузьмич умудрился его вызволить, потому как прожил долгую жизнь и знал о ней все. Да и не мог он вернуться домой без Вовки, немыслимо это было. Сначала дед просто и честно объяснял отутюженному щеголю с тугими щеками, что да как, потом унижался, затем ваньку валял, но это все так, для затравки. А в итоге дал часть, чтобы не потерять целое, и получил взамен своего Вовку.
Если разобраться, то Вовку все равно бы отпустили. Выяснили бы, кто он, и отпустили. Но на это могло уйти много времени, а у Матвея Кузьмича с Вовкой времени было в обрез – стельные коровы ждать не могли. После Вовкиного освобождения купили ему корову поменьше и дешевле, чем у Кузьмича, и направились без задержки домой. Коров надо было довести в целости и сохранности, потом правильно принять телят, а затем правильно коров раздоить, чтобы было много молока, ради чего и затевалась вся эта кампания. И торопились они, как выяснилось, не зря: в начале марта снег днем начал подтаивать на солнце и отяжелевшие коровы скользили, вести их было трудно. Матвей Кузьмич всю дорогу молился и матерился – вперемешку, как повелось на Руси, но его крупная корова все равно два раза упала; на обратном пути обогатил Кузьмич Вовкин матерный запас причудливыми словоформами на всю оставшуюся жизнь.
А коров они дедовыми молитвами все же довели. И помнил Владимир Петрович потом всю жизнь, как мать целовала и обнимала его, и целый день радовалась и плакала, и глаза ее ненадолго ожили от счастья. А младший брат и сестренки смотрели на него как на кормильца и героя. Вовка стал мужиком.
Сталин, Владимир и Иван Леонтьевич Дуля
Сталина Владимир Петрович помнил хорошо. Сталинская физиономия набила ему оскомину еще в семнадцать лет, на «шарикоподшипнике» – и не удивительно: огромный портрет вождя висел в цехе на стене, в красивой золотисто-коричневой раме, прямо напротив Вовкиного рабочего места и ухмыляющийся в усы будущий генералиссимус с утра до вечера пристально наблюдал за соблюдением Вовкой нормы выработки.
По нескольку раз на дню встречаясь со Сталиным взглядом, Вовка излишне напрягался и сосредоточивался, отчего постоянно преследовавшее его чувство голода ощутимо усиливалось. Особенно это чувство укреплялось ближе к обеденному перерыву, когда уже не было никаких сил терпеть и сознание пронизывало одно-единственное желание поскорее получить заводскую миску горячей капустной бурды и закусить это пойло данными матерью картофелиной и ломтем хлеба. То же самое повторялось перед окончанием смены и походом в вечернюю школу, когда голод давал о себе знать нестерпимыми спазмами пустого желудка.
Вовка оказался парнем способным, к работе относился добросовестно, основательно. Судя по всему, предначертана была ему судьба тянуть пролетарскую лямку и выбиваться в стахановцы, почин в виде грамоты передовику им был уже положен. Тем более что знания его после окончания вечерней школы ничего более перспективного не предполагали. Но это при взгляде со стороны. Вовка же мог заглянуть внутрь себя. А внутри у него не прослеживалось ни малейшего желания посвятить свою жизнь рабочей профессии; двух лет стояния у станка хватило сполна, чтобы «подшипник» надоел ему до чертиков. Владимир осознал это и решил поступать в медицинский институт.
Почему он выбрал мединститут, осталось загадкой. Возможно, после заводского надзора и строгого режима профессия врача казалась ему свободной, без норм выработки и планов, без обязательств и кривых роста. В этом он, конечно же, заблуждался, у несвободных людей не могло быть свободных профессий. Но это заблуждение только прибавляло ему желания учиться и веры в то, что он способен поступить.
Осталось загадкой и благосклонное отношение отца с матерью к его решению. Малограмотные родители не только не воспротивились желанию сына, но поддержали его, несмотря на то что теряли работника и получали взамен взрослого иждивенца.
Целый год Владимир готовился к экзаменам и летом сорок шестого, уволившись с завода, поступил на лечебный факультет. Наверное, сыграли свою роль и положительная комсомольская характеристика, и рекомендательное письмо от завода. У Владимира началась совершенно другая жизнь, полная новых впечатлений и событий. Учился он с огромным желанием, как губка впитывал знания, интересовался абсолютно всем.
Отношения с вождем у Владимира тоже изменились. Вождь на время отпустил вожжи, не буравил его постоянно своим премудрым взглядом. Лишь иногда поглядывало сталинское всевидящее око поверх головы преподавателя на склоненную над конспектом фигуру студента из рабочих. Обнаружив за собой слежку, Владимир, как и на заводе, излишне сосредоточивался, хотя и так не пропускал ни единого слова лектора.
В послевоенные годы жилось крайне голодно. Особенно после отмены карточек в сорок восьмом, когда, по всеобщему признанию, стало еще хуже, чем во время войны. Мать Владимира вынуждена была украдкой таскать у коровы отруби и добавлять их в муку для получения прежнего объема выпечки; в институте особую ценность приобрела дружба со студентками из сельской местности, которым иногда присылали или привозили всякую домашнюю снедь.
В дополнение к вечному недоеданию, студенческую жизнь портили комсомольские собрания и митинги, на которых студенты гневно клеймили врагов передового строя и передовой же медицинской науки. Владимира сбивало с толку коварство и количество этих самых врагов, среди которых попадались и старейшие, уважаемые преподаватели института. Ему удалось не заразиться обличительным энтузиазмом товарищей, и внутри себя он удержался на позиции молчаливого скептика.
В любом случае студенческие годы невозможно было сравнить с тем временем, которое он провел на «подшипнике». Его кругозор необычайно расширился, новые знакомства и знания наполнили его свежими мыслями и взглядами.
Но мечту о свободной профессии Владимиру пришлось похоронить: в пятидесятом по высочайшему указу всем парням последнего курса лечебного факультета присвоили звание младшего лейтенанта. Так Владимир оказался в шинели и в сапогах. Это событие явилось для него ударом, но ничего изменить было невозможно. Весь пятый курс привыкал он к стоячему воротнику кителя, но так и не смог привыкнуть: хомут он и есть хомут.
По окончании института женился Владимир на сокурснице Шурочке и увез молодую жену за полярный круг, на берег Белого моря, в город с дивным названием Кандалакша. Определили его там начальником медпункта полка. В подчинение попал он к грубоватому, громкоголосому начальнику медслужбы с чудной фамилией и орденом Красной Звезды на груди. Майор Дуля был под два метра ростом, так что при общении с ним приходилось задирать голову. Слыл он мужиком справедливым, подчиненных в обиду не давал и врачебное дело знал как свои пять пальцев. Неформальное знакомство с лейтенантом свел запросто: ближе к вечеру вызвал его к себе в кабинет, где и выпили они в удовольствие медицинского спирта под селедочку да копченую корюшку. Майор немного рассказал о том, что такое война и что он на ней видел, а Владимир успел рассказать о себе все, потому как со спиртом они не частили, да и рассказывать было особенно нечего. В общем, расстались за полночь.
Медпункту был придан стационар на тридцать коек. Для Владимира этот стационар явился настоящим подарком судьбы. Дело в том, что после института он грезил врачебной практикой. Он хотел видеть, как больные становятся здоровыми благодаря его знаниям и способностям. И солдатики неведомым образом услышали немой зов молодого доктора и откликнулись на него. И потянулись в медпункт болящие с потертостями и ушибами, с животами и головной болью, с кашлем и горлом. Владимир заполнял стационар под завязку, но полным стационар оставался только до посещения его начмедом. Дуля брал лейтенанта с собою в больничные палаты и преподносил ему урок мастерства по выявлению «симулянтов, не желающих нести службу». Особо хитрых по части недомоганий майор грозился отправить на «губу». Стационар пустел на две трети, после чего начмед уединялся с Владимиром в крохотной ординаторской и устраивал разнос его «мягкотелости»: хлопал папкой с историями болезней по столу и громыхал с высоты своего роста, что «это истории – но не болезней, Владимир Петрович!». Владимир не трусил и возражал, что при наличии такого прекрасного стационара нельзя подходить к медпомощи с позиции полевых условий военного времени. «Много ты знаешь про полевые условия», – от души хохотал майор. Ему нравилось, что лейтенант не сдавался. Ему нравилось, что усилиями лейтенанта в медпункте был наведен идеальный порядок и что лейтенант хотел лечить. А что это за врач, который не хочет лечить? И как-то после очередной перепалки и упорства Владимира майор пошел на уступки: «Вот что, Владимир Петрович. Вижу я, зуд твой не унять. Хочешь лечить потертости и сопли – лечи. Но имей в виду: положишь амбулаторного – пеняй на себя. И чтобы как минимум пять коек у тебя всегда были свободны – не меньше!»